Он добрался до своей улицы и соскочил с тротуара прямо в подвал сумрачной многоквартирной обители под названием «Полумесяц», радостно предвкушая долгожданное одиночество. Однако на нижней ступеньке лестницы — нелепо без привычных кресел — сидели Джеймс Расселл Лоуэлл и доктор Оливер Уэнделл Холмс.
— Дам пенни, если скажете, о чем задумались, синьор? — С обаятельной улыбкой Лоуэлл схватил Баки за руку.
— Не хочу воровать у вас грошик, professom, — отвечал Баки. В крепком захвате Лоуэлла рука его лежала вяло, точно влажная тряпка. — Забыли дорогу в Кембридж? — Он подозрительно поглядел на Холмса, но в голосе его удивление чувствовалось более, нежели во всем облике.
— Ни в коей мере, — отвечал Лоуэлл, стаскивая с головы цилиндр и выставляя напоказ высокий белый лоб. — Знакомы ли вы с доктором Холмсом? У нас к вам несколько слов, коли не возражаете.
Баки нахмурился и толкнул дверь квартиры; кастрюли, висевшие на колышках прямо у входа, приветливо звякнули. Комната была подвальной, сквозь поднимавшуюся над улицей половинку окна в нее квадратом сочился дневной свет. Развешанная по углам одежда распространяла несвежий запах — из-за сырости она никогда не просыхала до конца, а потому костюмы Баки вечно топорщились унылыми складками. Пока Лоуэлл перевешивал кастрюли, пристраивая свою шляпу, Баки незаметно сгреб кипу бумаг со стола в ранец. Холмс старательно бормотал похвалы потертому декору.
Баки поставил чайник с водой на конфорку, встроенную в каминную решетку.
— Так что у вас за дело, джентльмены? — резко спросил он. — Мы пришли к вам за помощью, синьор Баки, — сказал Лоуэлл.
По лицу наливавшего чай Баки проползло кривое изумление, и он вдруг приободрился.
— Будете чего-нибудь? — Он шагнул к серванту. Там стояло полдюжины грязных бокалов и три графина, на которые были наклеены этикетки: РОМ, ДЖИН и ВИСКИ.
— Спасибо, мне просто чай, — проговорил Холмс. Лоуэлл сказал, что ему тоже.
— Да бросьте вы! — настаивал Баки, протягивая Холмсу один из графинов. Дабы не обижать хозяина, тот налил себе в чай буквально две капли виски, однако Баки удержал доктора за локоть. — Этот убогий новоанглийский климат свел бы нас всех в могилу, доктор, — сказал он, — когда б хоть изредка мы не принимали внутрь чего-нибудь горячительного.
Баки притворно задумался, не налить ли чаю и себе, но предпочел полный стакан рома. Гости пододвинули кресла, одновременно сообразив, что когда-то уже в них сидели.
— Из Университетского Холла! — воскликнул Лоуэлл.
— Хотя бы этим Колледж мог со мною расплатиться, как вы думаете? — с непоколебимым добродушием объяснил Баки. — И потом, где еще я буду сидеть со столь редкостным неудобством, а? Гарвардцы могут сколь угодно величать себя унитарианцами, они все равно кальвинисты до мозга костей — кто еще так обожает страдания, свои и чужие. Скажите, джентльмены, как вы меня отыскали в этом «Полумесяце»? Здесь же на много квадратных миль одни дублинцы.
Лоуэлл развернул «Дейли Курьер» на странице с частными объявлениями. Одно было обведено карандашом.
Итальянский джентльмен, выпускник университета Падуи, весьма компетентный, обладающий глубокими познаниями и значительной практикой в преподавании испанского и итальянского языков, объявляет набор индивидуальных учеников, а также групп в школах для мальчиков, женских академиях и т. д. Рекомендации: губернатор Джон Эндрю, Генри Уодсворт Лонгфелло и Джеймс Расселл Лоуэлл, профессор Гарвардского университета. Адрес: «Полумесяц», Брод-стрит, 2.
Баки рассмеялся себе под нос.
— Заслуги у итальянцев, что таланты — их вечно зарывают в землю. Дома у нас была поговорка: хорошему вину таверна без надобности. Но в Америке сие должно звучать, как «Inboccachiusa попentranmosche» — «в закрытый рот и мухи не влетают». Как люди что-либо у меня купят, ежели они не знают, что я продаю? Вот и остается разевать рот да трубить в трубу.
От глотка чересчур крепкого чая Холмса передернуло.
— Джон Эндрю — также ваш поручитель, синьор? — спросил он.
— Скажите, доктор Холмс, какой ученик, заинтересованный в уроках итальянского, станет спрашивать обо мне у губернатора? Подозреваю, профессора Лоуэлла также никто до сей поры не побеспокоил.
Лоуэлл признал, что это имеет смысл. Он склонился над перепутанными кучами Дантовых текстов и комментариев, целиком покрывавшими письменный стол Баки и беспорядочно раскрытыми на разных страницах. Над столом висел небольшой портрет сбежавшей жены итальянца: деликатная мягкость кисти художника затеняла жесткость ее глаз.
— Так чем я могу вам помочь, ежели некогда сам нуждался в вашей помощи, professore? — спросил Баки.
Лоуэлл достал из пальто вторую газету, раскрытую на портрете Лонцы.
— Вы знаете этого человека, синьор Баки? Точнее, знали? Вглядевшись в лицо трупа на бесцветной странице, Баки впал в глубокую печаль. Но, поднимая глаза от газеты, он был уже зол.
— Вы предполагаете, я знаю всех этих драных ослов?
— Так предполагает епископ из церкви Святого Креста, — многозначительно отвечал Лоуэлл.
Баки, похоже, перепугался и обернулся к Холмсу с таким видом, точно его загнали в угол.
— Очевидно, синьор, вы занимали у них незначительную сумму, — пояснил Лоуэлл.
Баки устыдился и решил, что откровенность дешевле. Он опустил глаза и глупо улыбнулся.
— Ох уж эти американские попы — совсем не то что в Италии. Мошна у них потолще, нежели у самого папы. Будь вы на моем месте, синьоры, для вас церковные деньги также не имели бы дурного запаха. — Откинув голову, он допил ром, затем присвистнул. Опять посмотрел в газету. — Стало быть, вас интересует Грифоне Лонца. — Он помолчал, а после указал большим пальцем на письменный стол с грудой Дантовых текстов. — Я такой же человек литературы, как и вы, джентльмены, и всегда лучше чувствовал себя в обществе мертвых, нежели живых. Их преимущество в том, что вдруг какой автор окажется плоским, тусклым, а то и попросту перестанет восхищать, ему всегда можно приказать: умолкни. — На последнем слове он пристукнул ладонью. Затем поднялся и налил себе джину. Сделал большой глоток, как бы прополаскивая слова. — В Америке одиноко. Большинство моих собратьев — те, кто принужден был сюда ехать, — насилу читают газеты, что там говорить о «LaCommediadiDante», коя проникает человеку в самую душу со всем ее отчаянием и всею радостью. В Бостоне нас было немного, людей буквы, людей мысли: Антонио Галленга, Грифоне Лонца, Пьетро Д'Алессандро. — Вспоминая, он не смог удержаться от улыбки, будто названные располагались сейчас средь них. — Мы собирались в наших каморках и читали вслух Данте, сперва один, потом другой, проходя всю поэму, исполненную тайн. Мы с Лонцей были последними, остальные уехали, а то умерли. Теперь я один.