Гальвин говорил будто на ином языке — штатские его не понимали. Либо даже не слышали. Одни лишь солдаты, проклятые пушками и снарядами, были на то способны. В Бостоне Гальвин привязывался к ним все теснее. Вид у всех был изможденный и замученный, будто у отбившихся от стаи животных, что порой попадались им в лесах. Но даже эти ветераны, многие из которых, потеряв работу и семью, твердили, что лучше бы им погибнуть — жены, по меньшей мере, получали бы пенсию — только и высматривали, где б добыть денег либо красотку, напиться да перевернуть все вверх дном. Они позабыли, что нельзя спускать глаз с врага, и сделались не менее слепы, чем прочие.
Не раз, проходя по улицам, Гальвин ощущал за спиной чье-то дыхание. Он резко останавливался, делал страшные глаза, оборачивался, однако враг успевал исчезнуть за углом либо раствориться в толпе. Мне дьявол брат, а я и рад…
Он спал с топором под подушкой едва ли не всякую ночь. В грозу пробудился и наставил на Гарриет ружье, сочтя ее шпионом мятежников. В ту же ночь он облачился в мундир и битый час простоял под дождем в карауле. Бывало, запирал жену в комнате и сторожил, объясняя, что кто-то на нее покушается. Она работала прачкой, чтобы платить их долги, и умоляла Гальвина пойти к доктору. Доктор сказал: у него «солдатское сердце» — учащенное сердцебиение под воздействием боев. Гарриет устроила его в солдатский дом, где, по словам прочих жен, помогают пережить солдатские беды. Первая же проповедь Джорджа Вашингтона Грина стала для Гальвина лучиком света — единственным за долгое время.
Человек, о котором рассказывал Грин, жил много веков назад, все понимал и носил имя Данте Алигьери. Также бывший солдат, он пал жертвой великого раскола в своем позорном городе и отправился странствовать по загробному миру, дабы наставить человечество на праведный путь. Но что за невероятные картины жизни и смерти открылись ему там! Ни единая капля крови не проливается в Аду случайно, всякая душа заслуживает в точности того воздаяния, что несет ей Божья любовь. Сколь превосходны были contrapasso, коим словом преподобный Грин именовал воздаяния, назначенные за грехи, что свершают на земле всякий мужчина и всякая женщина — вечно, до страшного суда!
Гальвин понимал и тот гнев, что изливал Данте на своих сограждан, друзей либо, напротив, недругов, знавших лишь материальное и физическое, наслаждение и деньги, не замечавших высшего суда, что давно шел за ними по пятам.
Бенджамину Гальвину не дано было вникнуть в глубины еженедельных проповедей преподобного Грина, половины он и вовсе не слыхал, однако не мог выбросить их из головы. Выходя всякий раз из церкви, он сам себе представлялся на два фута выше.
Прочие ветераны также восхищались проповедями, хотя, считал Гальвин, понимали их по-иному. Задержавшись как-то в церкви, он таращился на преподобного Грина, пока тот говорил с другим военным.
— Мистер Грин, могу я выразить восхищение вашей сегодняшней проповедью? — спрашивал капитан Декстер Блайт, русый, с усами скобкой и сильной хромотой. — Могу я спросить вас, сэр, где бы мне прочесть поболе о Дантовых странствиях? Почти все мои ночи проходят без сна, у меня довольно на то времени.
Старый пастор поинтересовался, читает ли капитан по-итальянски.
— Что ж, — сказал Джордж Вашингтон Грин, получив отрицательный ответ. — Дантовы странствия выйдут на английском, со всеми подробностями, кои только будут вам желательны, весьма скоро, мой дорогой друг! Видите ли, мистер Лонгфелло в Кембридже завершает перевод — нет, трансформацию — поэмы на английский язык, и для того всякую неделю заседает кабинет, то бишь специально созванный Дантов клуб, среди коего числится и моя скромная персона. В будущем году спрашивайте книгу у вашего торговца, добрый человек, она выйдет из-под несравненного пресса «Тикнор и Филдс»!
Лонгфелло. Лонгфелло и Данте. Сколь верной представлялась эта связь Гальвину, слышавшему стихи Лонгфелло из уст Гарриет. Он назвал городскому полицейскому «Тикнор и Филдс» и был отправлен к громадному особняку на углу Тремонт-стрит и Гамильтон-плейс. Демонстрационный зал простирался на восемьдесят футов в длину и тридцать в ширину, там поблескивало дерево, возвышались резные колонны, а под огромными люстрами сияли конторки из западной пихты.
В дальнем конце зала под изящной аркой красовались лучшие образцы книг от «Тикнор и Филдс» с синими, золотыми и шоколадными корешками, чуть далее в специальном отделении располагались последние номера издательской периодики. Гальвин вступил в зал с неясной надеждой на то, что его будет дожидаться тут сам Данте. Шагнул вперед благоговейно, сняв шляпу и прикрыв глаза.
Издательство перебралось в новый дом лишь за пару дней до того, как в него вошел Бенджамин Гальвин.
— Вы по объявлению? — Нет ответа. — Отлично, отлично. Будьте любезны, заполните вот это. Вам не сыскать лучшего патрона, нежели Дж. Т. Филдс. Гений, ангел-хранитель для своих авторов, вот он кто. — Человек представился как Спенсер Кларк, финансовый клерк фирмы.
Гальвин взял бумагу, ручку и, вытаращив глаза, перекинул от щеки к щеке обрывок бумаги, что всегда был у него во рту.
— Вы уж напишите как-нибудь свое имя, надо ж вас как-то величать, сынок, — проговорил Кларк. — Ну же, а не то придется отослать вас прочь.
Клерк указал нужную графу, Гальвин приставил ручку и вывел: «ДАН Т Е АЛ ». Он задумался. Как пишется «Алигьери»?Aui? Але? Он раздумывал о том, пока на пере не высохли чернила. Кларк, ранее отозванный на другой конец зала, громко прокашлялся и забрал у Гальвина бумагу.